Но Бриско уже ушел, а проблема осталась нерешенной, и решить ее было тем трудней, что она слишком близко затрагивала мысли и чувства самого Солона и он не видел возможности забыть о них при ее решении. Спустя несколько дней Уолтера судили и приговорили к четырем годам исправительной тюрьмы. Только после суда, когда Уолтер уже отправился в заключение, а Арнольд Бриско заканчивал свои приготовления к отъезду, Солон вдруг понял, что совершил непоправимую ошибку. По смыслу своей религии он должен был прийти на помощь — и не пришел. Эта мысль угнетала его. Первый раз в жизни Солон Барнс погрешил против своих религиозных убеждений — и погрешил серьезно.

ГЛАВА XXVIII

За эти годы произошло еще несколько событий, словно нарочно рассчитанных на то, чтобы заставить Солона взглянуть жизни в лицо. На седьмом году его брака скоропостижно скончался Руфус Барнс, оставив на шестьдесят пять — семьдесят тысяч долларов имущества, которое предстояло разделить поровну между ним и Синтией. Не говоря уже о боли утраты, на Солона, как душеприказчика, легла большая забота: нужно было ликвидировать дела отца, произвести оценку и раздел имущества. Стоя у гроба в просторной гостиной усадьбы Торнбро, он уронил лишь несколько скупых слезинок, но Бенишия, стоявшая рядом, лучше других понимала всю глубину его безмолвного горя, его любви и его смирения.

Теперь Торнбро принадлежало ему пополам с сестрой; но Синтия была замужем, удобно обосновалась вместе с мужем в Йорке, штат Пенсильвания, и не думала оттуда уезжать; а потому Солон пришел к решению, которое Бенишия горячо поддержала: выплатить Синтии ее долю и переселиться с семьей в родное гнездо. Правда, оттуда было дальше до железнодорожной станции, до рынка и лавок Даклы, но в конце концов на резвой лошади можно было покрыть это расстояние за десять — пятнадцать минут. Свой даклинский дом Солон без долгих хлопот продал, взяв за него хорошую цену; это не представило большого труда, потому что городок быстро рос и фактически уже превратился в пригород Филадельфии.

Вероятно, отец и мать порадовались бы тому, что дом, на украшение которого они потратили столько усилий, служит теперь пристанищем для разросшейся семьи их сына, — так думал Солон. К тому же с усадьбой Торнбро у него были связаны дорогие, почти священные воспоминания. Ведь именно здесь он и Бенишия впервые признались друг другу в любви; это было на живописном берегу Левер-крика, при виде которого в его памяти неизменно воскресали картины счастливого детства. Он был уверен, что и его дети полюбят эти места. А кроме того, здесь, среди зеленых сельских просторов, дети будут ограждены от нежелательного влияния сверстников, растущих в менее набожных семьях.

Через три месяца после переезда семьи в Торнбро у Бенишии родился еще ребенок. Доротее в это время шел уже третий год, и Солон с Бенишией от души радовались появлению новой дочки. Ей дали имя Этта — так звали двоюродную сестру матери Солона. А еще два года спустя в семье прибавился пятый и последний ребенок, мальчик. Долго обсуждали и перебирали разные имена, и наконец решили назвать его Стюартом, в честь одного из дядей Солона.

У этих двух малышей, едва они научились ходить, тоже стал проявляться свой, особый характер. Этта цветом лица и сложением походила на Доротею, но в ней было меньше задорной резвости и больше глубины. Уже в раннем детстве ей были свойственны романтические взлеты фантазии, которых ее родителям не суждено было никогда понять. Но их умиляло ее крохотное тельце, задумчиво-пытливый взгляд ее светлых глаз, которые уже в первый год ее жизни так внимательно всматривались в окружающий мир.

— Видишь, как она на меня смотрит, — говорила Бенишия, взяв девочку на руки. — Такая малышка, а кажется, будто она все хочет знать.

Стюарт, синеглазый, белокурый, отличался живым и непокорным нравом. В раннем детстве он часто капризничал, если что было не по нем, визжал и вырывался у матери из рук. Он был самым проказливым и самым задорным из всех пятерых, и Солон порой с изумлением глядел на маленького строптивца, который так напоминал чертами свою мать и был так непохож на нее характером.

Между тем Айсобел подросла, и настало время всерьез подумать об ее образовании. О том, чтобы отдать ее в городскую школу, даже не заходила речь. При всем уважении Солона Барнса к родной стране он никогда не одобрял принятой в ней системы школьного образования. Городская школа давала детям чересчур много свободы, оставляя их без достаточного присмотра. Кроме того, доброму квакеру не следовало ставить своих детей в условия, при которых мирская распущенность могла оказать на них дурное влияние и даже подорвать их веру. Один из девяти вопросов, которые формулируются на ежегодном съезде Друзей и рассылаются всем общинам, так и гласит: «Стараются ли Друзья вверять детей своих заботам и влиянию тех, кто принадлежит к нашему Обществу?»

По счастью, в Ред-Килне, селении, расположенном неподалеку от Даклы, имелась небольшая школа для квакерских детей. Летиция Бриггс, учительствовавшая в этой школе, была когда-то преподавательницей в Окволде. Потом она вышла замуж за одного из окрестных квакеров и только после смерти мужа снова обратилась к своей профессии. Это была добрая, терпеливая женщина, одна из тех бесполых натур, которым свойственны искренняя любовь к детям и умение считаться с их характерами и настроениями. Солон находил ее женщиной весьма почтенной и решил отдать Айсобел в ред-килнскую школу, хотя бы на небольшой срок, в течение которого она сможет приобрести начатки школьных знаний и усвоить основы квакерского вероучения. После этого она на два или три года поедет в Окволд, а там, если захочет, будет продолжать свое образование в колледже.

И вот Айсобел стала ездить в Ред-Килн. Старый Джозеф, тот самый, что работал у Руфуса Барнса с первых дней его жизни в Торнбро, и теперь остался у Солона в качестве конюха и кучера, отвозил ее туда каждое утро к половине девятого, а в три часа приезжал за нею. Требовалось ли кому в семье куда-нибудь ехать, нужно ли было что перевезти, — об этом заботился Джозеф. Он был уже глубокий старик, сгорбленный, с морщинистым, словно пергаментным лицом. Чувствуя себя почти членом семьи, он с утра до ночи хлопотал на дворе, а к детям относился как к своим родным. Его сын, тоже Джозеф, только гораздо более толковый, вел все хозяйство усадьбы и в доме показывался редко.

— Пора, пора, мисс Айсобел! — кричал утром старый Джозеф. — Поторапливайся, а не то опоздаешь.

Айсобел выбегала с тоненькой связкой книг под мышкой, и они уезжали.

Годы шли, подрастали другие дети, и все тот же старый Джозеф возил их в школу и из школы, — двоих, троих, а потом и четверых зараз. Барнсовскую двуколку, когда-то блестевшую лаком, а ныне уже довольно потрепанную и облезлую, знали во всей округе. Хозяйки и батраки со всех ферм между Даклой и Ред-Килном проверяли по ней часы. «Вон старый Джозеф повез барнсовских детишек в школу, значит, уже больше половины девятого!» или: «Верно, уже четвертый час: барнсовские детишки едут из школы». Старый Джозеф на козлах, выезжающий из ворот Торнбро или дожидающийся у почты, у вокзала или какой-нибудь даклинской лавки, представлял для местных жителей зрелище не менее привычное, чем закат и восход или поезд Пенсильванской железной дороги.

В Джозефе и детях, так же как в Солоне и Бенишии, люди видели некий символ добропорядочности и благосостояния. Барнсы были зажиточными людьми, строго придерживались квакерских обычаев, и всякий мог рассчитывать у них на ласковый и радушный прием. Солон был не мастер на сладкие речи и чужд тех ухищрений, которыми покупается и удерживается внимание толпы, но люди умные и проницательные из любого общественного круга всегда чувствовали к нему расположение. Его хвалили за справедливое отношение к подчиненным, ценили за готовность помогать бедным и обездоленным (если они того заслуживали), он неизменно пользовался уважением своих собратьев по даклинской общине. Это был в полном смысле слова хороший человек — один из тех, кто служит оплотом Америки.