Брудж свободной рукой достал пузырек из кармана, но в зыбкой темноте разобрать надпись было невозможно. Он положил пузырек рядом на сиденье, с тем чтобы взглянуть еще раз, когда будут проезжать мимо какого-нибудь освещенного селения.
Час спустя, уже перед самой Филадельфией, мальчики заметили, что тело Психеи словно одеревенело, а кожа стала совсем холодная. Брудж велел Дженнингсу остановиться.
— Пожалуй, не стоит ее везти дальше, — сказал он. — Лучше оставим ее здесь, за городом.
— А может быть, все-таки отвезти ее к доктору? Посмотри, она стала какая-то странная, — сказал Стюарт, продолжая прижимать Психею к себе и стуча зубами от страха. — Брудж, а вдруг она умерла?
— Глупости! — огрызнулся Брудж. — Но ни к каким докторам мы ее не повезем! Ни в коем случае! Если ты больше ничего не можешь придумать, сиди и молчи! Ты что, погубить нас всех хочешь? Мы ее положим тут, в сторонке у дороги. Кто-нибудь будет идти мимо и найдет, и тогда уж вызовут врача или санитарную карету, словом, сделают все, что нужно.
— Да, пожалуй, ты прав, — дрожащим голосом подхватил Дженнингс. — Кто-нибудь, наверное, увидит ее и подберет, а мы поедем прямо в школу. Там нас ни за что не отыщут.
Теперь все трое были одержимы таким страхом, что уже не могли действовать разумно. Одно желание владело ими — спастись, убежать от смертельной развязки. Зловещая тень смерти лишила их способности рассуждать. Каждый думал только о том, как он будет прятаться, лгать, отрицать всякую свою причастность к этой увеселительной прогулке, так страшно закончившейся. Хотя никто из них, а Брудж в особенности, еще не верил, что Психея действительно умерла, одна возможность этого наводила на них ужас.
Стюарт молча смотрел, как Брудж и Дженнингс вынесли Психею и посадили у дороги, прислонив к откосу. Здесь, решили они, ее непременно заметят.
Потом Дженнингс завел мотор, быстро домчал товарищей до школы и, пока они потихоньку пробирались в свои комнаты, снова сел за руль, дрожа всем телом от страха, и поехал домой, в Честер.
ГЛАВА LIX
Так паутину зла мы ткем,
Хоть раз вступив на путь обмана!
Под утро какой-то случайный прохожий нашел Психею там, где они ее оставили накануне. Она была мертва.
И тут стали выясняться различные обстоятельства, которые не были известны невольным виновникам случившегося несчастья, а между тем в силу этих обстоятельств полиции не составило труда выследить их. Они, например, не знали, что у Психеи было больное сердце и потому она не могла перенести даже самого слабого наркотического средства. Дженнингс не знал, что в сумочке погибшей девушки лежала его визитная карточка с именем, фамилией и адресом. Точно так же и Брудж не знал, что пузырек, на дне которого еще сохранилось несколько капель снадобья, выкатился из машины на дорогу и был найден неподалеку от тела.
Первым взяли на допрос Дженнингса, на которого прямо указывала карточка, обнаруженная в сумке Психеи; а в это время полиция уже выследила Бруджа по ярлыку на пузырьке, где была обозначена фамилия аптекаря и номер рецепта. Полицейские приехали к нему домой, узнали, что он во Франклин-холле, и еще до полудня явились туда. И Бруджа и Дженнингса привезли для допроса в полицейский участок. Перепуганные и потрясенные известием о смерти Психеи, оба твердили свое: они не знали, они думали, что она просто больна или в обмороке. Настойчивые расспросы о том, кто еще был в машине, очень скоро заставили их упомянуть имя Стюарта, за ним тут же поехали и привезли его к следователю, ведшему дознание. И очень скоро выяснилась вся печальная история, главным действующим лицом которой был Виктор Брудж.
Вскрытие установило, что смерть произошла от наркотического средства, оказавшегося чересчур сильным для больного сердца Психеи, хотя само по себе оно не было смертельным. Последняя оговорка избавила Бруджа от прямого обвинения в убийстве, но сопутствующие обстоятельства, выявленные следствием, выставляли его и его сообщников в позорном и неприглядном виде.
Стюарту предъявили обвинение в том, что он вместе с Бруджем соблазнил Психею, а также принимал участие в других подобных прогулках, когда их спутницами бывали более сговорчивые подруги покойной. Издерганный вопросами следователя, вконец измученный сожалением и раскаянием, он во всем признался; и хотя по этому признанию выходило, что он не был ни соблазнителем невинной девушки, ни тем более убийцей, картина его падения складывалась достаточно постыдная, и ему показалось лучше умереть, чем взглянуть в глаза родителям.
Преследуемый этой мыслью, он вынул из кармана небольшой перочинный ножик и спрятал его за манжетой штанины. Впредь до перевода в Филадельфийскую окружную тюрьму им разрешено было оставаться в своем платье. Нечего и говорить, что, несмотря на все старания родных и близких, в выдаче их на поруки было отказано, и всех троих сразу же после первого допроса подвергли предварительному заключению.
Крупнейшие газеты Филадельфии, Трентона и даже Нью-Йорка и Балтиморы не замедлили сообщить обо всем под кричащими заголовками и в доме Барнсов настали черные дни. Бенишия слегла и не вставала; ее слабый организм не мог вынести такого сильного душевного потрясения.
Солону словно нанесли смертельный удар; то, что произошло, казалось ему частью какой-то трагедии, всего значения которой не вмещал его разум. Рушился, рассыпался прахом весь барнсовский мир.
А между тем в совершившейся трагедии не было его вины. Относясь к себе со всей строгостью, он должен был все же признать, что по мере сил пытался воспитывать своих детей в духе «Книги поучений», призывая их обращаться всегда к Внутреннему свету, как обращался в своей набожности и сам.
Не делал ли он все, что только мог, чтобы отвести опасность гибельных заблуждений от членов своей семьи? А между тем он хорошо помнил, как Этта, тихая, смиренная, любящая Этта, открыто взбунтовалась, когда он сказал ей, что книги, которые она читает, не только стыдно, но и вредно читать, потому что они развращают ее чистую, невинную душу. И что же? Разве ее собственная судьба не служила доказательством глубокой справедливости его возражений? Ведь Этту, в сущности говоря, можно считать погибшей. А теперь — Стюарт! С малых лет этот мальчик, не слушая советов отца, пренебрегая всем, к чему тот так любовно старался его приохотить, упорно обращал свои взоры и желания на то, что в конце концов сгубило его, — деньги, автомобили, театры, танцы, девушек, — и вот пришел к такому ужасному концу!
Он размышлял, молился, даже плакал. Но ничем нельзя было облегчить горе, уменьшить позор, который лег на всю семью — на Айсобел, Доротею, Орвила, сумевших достигнуть хорошего положения в жизни. И прежде всего на ту, что была матерью Этты и Стюарта, его возлюбленную Бенишию, которую это горе приковало к постели. Что же делать? Где найти силы перенести все это и хоть что-нибудь спасти из-под развалин? Снова и снова он возвращался мыслью к Внутреннему свету, моля укрепить его дух и веру, поколебавшуюся в самых своих устоях.
И в его тяжкой доле ему вспомнился стих из евангелия от Марка: «Верую, господи! Помоги моему неверию!» слова, которые говорит отец, пришедший молить Иисуса об исцелении сына.
О, если б он мог спасти своих детей! Это казалось выше сил человеческих, но бог ведь всемогущ. Только бы поверить в это, и тогда в окружающем его мраке обозначился бы путь к свету.
Между тем Рода Уоллин, чувствуя себя виновной в том, что она своими поблажками поощряла стремления Стюарта вырваться из строгих рамок домашнего уклада, добивалась приема у губернатора и у окружного прокурора, намереваясь просить их о снисхождении. Она надеялась, что сумеет убедительно обрисовать им ту обстановку, которая породила в этом мальчике ненасытную жажду удовольствий. С губернатором она была знакома лично и, попав, наконец, к нему на прием, стала просить за Стюарта со всем свойственным ей пылом. И когда он сказал ей, что ничего или почти ничего не может сделать, потому что общественное мнение всегда особенно яро ополчается против преступников такого рода, она упала на колени и зарыдала. Что касается окружного прокурора, то он пообещал сделать все от него зависящее, но тут же прибавил, что едва ли можно будет помешать правосудию совершиться.